Валентина Иосифовна Мирошенкова:

что я помню о ней

Часть первая

 

Валентина Иосифовна Мирошенкова преподавала нам древнегреческий язык в первом семестре первого курса. Это были осень и зима 1990 года. Мы оказались последней группой классического отделения, которую В.И. обучала в университете, да и то очень недолго: всего три месяца с половиной[1]. После было еще несколько встреч с ней – и все. В 1991 году она умерла. Не мне бы, конечно, лучше писать воспоминания о ней поэтому, а тем, кто знал ее десять, двадцать, сорок лет, кто помнит разные стороны ее жизни. Тем, кто работал с ней бок о бок как с коллегой, или тем, кто знал ее семью, или тем, для кого она была лучшим советчиком и опорой. (Николай Алексеевич сказал как-то, что она была то ли «нравственный камертон», то ли «метроном», впрочем, «метроном» вряд ли, во всяком случае, метафора была такая, эталонно-метрическая.) Но, думаю, и моя капля воспоминаний будет не лишней. По крайней мере, может быть, они подтолкнут к записыванию тех, кому действительно есть, что вспомнить, хотя и тяжко идти против течения реки времен. И тогда имя В.И., может быть, будет напоминать новым поколениям филологов больше, чем учебник латинского языка Мирошенковой–Федорова.

Период, когда мы учились, был для нашего отделения, как мне кажется, чем-то вроде безвременья или затянувшимся концом безвременья – по разным причинам. История безвременья (как и история «роковых минут») может быть очень интересной, не говоря уж о том, что поучительной, и написать ее непременно нужно. Но этого я, конечно, сделать не смогу и не собираюсь. А написать о В.И. стоит уже потому, что такие люди, как она, скрашивают безвременье и помогают его пережить. Позже, на втором и третьем курсах, мы увидели в учебных аудиториях преподавателей, которые были и настоящими учеными, исследователями (Гринцер, Россиус); но при вхождении в мир классической учености нас встретили те, чьим искусством было пестование в древнем языке, и среди них прежде всего Валентина Иосифовна. Некоторые оговорки к восторженным воспоминаниям о ее преподавании можно и следует сделать, да они уже и бывали высказаны. Сейчас я считаю, что преподавание греческого языка взрослым и заинтересованным людям может быть построено по-другому. Но тот метод, который практиковала В.И., нашел в ней полное осуществление. В целом пройти начальное обучение у нее было, конечно, большим везением.

Какой она была тогда внешне? Не такой полноватой и рыхловатой дамой, которую нам показывают старые фотографии (здесь внизу справа), а скорее легкой, подвижной старушкой, очень живой, с лицом морщинистым, как печеная свеколка, с голубоватыми волосами (тогда еще многие старушки подсинивали седину). Облик ее хорошо передается той фотографией, которая долго висела на кафедре (вот она), а другая довольно поздняя фотография (эта) удачно показывает ее характерную позу за столом со сплетенными пальцами. Она носила длинные серые юбки и светлые блузки, иногда с кофтой. Очки на ней почему-то помню не с пластиковой оправой, как на более поздних снимках, а без оправы (такие). Вид бы в целом был «профессорский», если бы она не казалась такой стремительной и маленькой.

Выражение «профессорский вид» В.И. применила к себе сама в одном из разговоров у себя дома, когда она уже не вела у нас занятий. Во время одного их визитов к ней (о которых будет сказано позже), она рассказала случай из своей дачной жизни. Дачный участок был далеко, обрабатывала его В.И. неохотно, что вызывало косые взгляды соседей. Злоба соседей была сильно подогрета, когда однажды на собрании дачного товарищества (или чего-то в этом роде) предложили записываться на покупку кабанчика. В.И. живо представила нам, что должны были чувствовать другие хозяева, которым кабанчик очень даже был кстати, когда она, чужеродная дама «профессорского вида» с недоумением и обстоятельным негодованием начала выступать: ведь если, мол, приобрести кабанчика, то за ним нужно ухаживать, растить и кормить, – а как это делать, живя в Москве? Один приятель сделал ей такие глаза, что она заподозрила неладное, а потом тихо сказал ей, чтобы она не позорилась. Ей было невдомек, что кабанчиком называется вид облицовочной плитки.

Прежде чем говорить о том, как она нас учила, нужно сказать несколько слов о том, как тогда строилось и какими пособиями было обеспечено преподавание древнегреческого языка, потому что вскоре произошли некоторые изменения к лучшему, а старое стало приятно забыть.

Сносного русского учебника не было в пределах досягаемости, и даже грамматику достать было трудно. В библиотеке если и было несколько экземпляров Соболевского, то они доставались знающим, ловким и кому повезет. Того же Соболевского и краткую грамматику Попова можно было читать в читальном зале «стекляшки», но не к каждому же занятию там было готовиться (а копировальные машины еще не были так обычны, как теперь, не говоря уж о компьютерах; в нашей библиотеке копий не делали). В комплекте учебников для первого курса мне выдали учебник Козаржевского – им-то там, в библиотеке, откуда знать, что выдавать? Это было то издание, в котором уже автором значился только Козаржевский, без Соколова, но еще напечатанное на машинке, с диакритическими знаками, вписанными от руки, с ошибками. Мой экземпляр был неудобно и топорно переплетен в синий клеенчатый твердый переплет. И по сути своей мало на что годный, в этом «издании» учебник был полным неизвестно чем [2]. Впрочем, В.И. сразу исключила его из списка полезной литературы.

Словари греческо-русские были еще менее доступны. Работать со словарем Дворецкого можно было в читальном зале, но нельзя же бегать туда за каждой полудюжиной новых слов. В комплекте учебников мне выдали словарь Йоаннидиса: кто стал бы выяснять, что за названием «Греческо-русский словарь» стоит словарь современного греческого языка? Кстати, так как в нем было много слов в кафаревусной форме, некоторое время я им все-таки пользовался, иногда забавляясь такими курьезами, как значение слова knemis – 1) гетра; 2) ист. поножа. По словарю Йоаннидиса я тогда же составил первое представление о странной исторической судьбе глаголов на -mi в активном залоге.

Репринт словаря Вейсмана был выпущен греко-латинским кабинетом в том же учебном году, но позже, после окончания первого семестра. Мы тотчас же, как объявили подписку, подписались на него в Греко-латинском кабинете (тогда ГЛК был на Никитской), поверив В.И., что на такое ktema es aiei стоит потратиться. Да, тогда и Вейсман оказался подарком небес. Правильно ли я помню, что подписка стоила семнадцать рублей? Или это ЛЭС столько стоил? Про готовящееся тогда переиздание ЛЭС тоже В.И. нам сказала. А когда он вышел, просмотрела его и объявила нам с так шедшей к ней пародийно-менторской интонацией, что «выход словаря не стал событием в науке». Статьи про латинский и греческий язык раскритиковала по пунктам, как и библиографию к ним. Я тогда же пометил некоторые пункты в своем словаре карандашом, но того экземпляра у меня больше нет. Конечно, и это переиздание сослужило нам службу, и для курса введения в языкознание, служило и потом (да я и сейчас им пользуюсь), но замечания В.И. тут вовремя предостерегли от чрезмерного доверия.

Итак, поначалу у нас никаких полезных пособий на руках не было (только у некоторых, наверное, было что-то нужное в домашней библиотеке, как у Феди К.). Основным пособием, то есть сборником текстов и упражнений, был Вольф в немецком издании, но его у нас не было как книги, были только страницы ксерокопии, которые нам изготавливали и выдавали порциями. К каждому уроку по Вольфу В.И. объясняла грамматику сама, лишь изредка оставляя некоторые темы на самостоятельное изучение («посмотрите у Соболевского или Попова»). Но лишь изредка, и такое задание всегда было точно и определенно.

То, что я говорил выше о безвременье, не касалось общего интереса к изучению древних языков, особенно греческого. Наоборот, он был в начале 90-х, кажется, особенно силен. Кроме нашей большой группы (а группа у нас была для классического отделения очень большая) в аудитории присутствовали еще студенты других отделений. (В.И. пришлось даже попросить некоторых вольнослушателей не посещать наши занятия, а пойти на курсы.) Хорошо помню, что тут было несколько человек с исторического факультета (среди них Аня Ванькова, с которой мы потом работали вместе в Институте всеобщей истории) и, кажется, с русского отделения (помню Михаила Гронаса, поэта). Они хотели изучать греческий язык именно у В.И. Да, это была своего рода марка. Когда в конце девяностых я стал работать в ГЛК, то, доверив мне начальную группу греческого языка, Елена Федоровна Шичалина поинтересовалась, кто вел у меня в университете элементарный курс. Когда я ответил, что греческий преподавала нам В.И., хотя всего только один семестр, Елена Федоровна, казалось, стала смотреть на меня как на преподавателя еще более благосклонно.

Был ли какой секрет в преподавательском мастерстве В.И.? Секрета никакого не было, а было вот что.

Во-первых, она очень хорошо знала преподаваемый предмет, то есть элементарный курс греческой грамматики. (Знала она не только его, но о нем тут речь.) Все твердо помнила наизусть (насколько я помню, стареющая память ей не мешала или почти не мешала). Очень строго соблюдала последовательность в том, что нужно сказать, и – главное – чего говорить пока не нужно, чтобы не запутать нас окончательно. Например, о долготе дифтонгов oi и ai В.И. рассказывала в три приема, в трех частях, причем третья была отделена от второй, наверное, полутора месяцами. То же и с ударением в родительном падеже женского рода первого склонения. Причем каждый раз, когда что-то оставлялось на потом, В.И. специально отмечала это, подчеркивала, что тема еще не закрыта, а будет продолжена через некоторое время. Такая точность не означала, что В.И. никогда не отвлекалась на темы, не имеющие прямого отношения к изучаемой части грамматики и лексики. Отвлекалась охотно, но очень умеренно. И большинство ее отступлений в конце концов тоже оказывались полезными для дела, но пока помещались на полях. (Большие поля в тетради были таким же обязательным требованием В.И., как четырехколонные вокабуляры. На каждом занятии то и дело слышалася клич: «на полях!» или «nota bene!» – тут и нужно было записывать на полях).

Во-вторых, у В.И. был большой опыт в том, что эффективно, а что не эффективно при изучении той или иной темы. Так, при изучении слитных глаголов знание правил слияния гласных полезно, может быть, даже нужно, но малоэффективно, а эффективно знание парадигм всех трех типов глаголов (с основами на o, a, e). Это один общеизвестный пример, но у нее, видимо, многие подобные случаи были взвешены на весах опыта и проверены.

В-третьих, была жизнь, легкость, веселость, напор. Не тот напор, который измождает и выпотрашивает учащихся постоянным напряжением, неосновательной требовательностью, тревогой, держит их в эмоциональных тисках, а не отделимый от легкости и веселости. Это дается дорого, отнимает много сил у самого преподавателя, но придает их слушателям. Почти никогда на занятиях не было тяжко, почти никогда, сколько я помню, не было и скучно [3]. И если иногда ей приходилось тянуть за язык нас, то ее никогда не пришлось бы, пока она была в добром здоровье. По всякому поводу ей было что сказать забавного и любопытного. Многое из того, что она по ходу дела или extra causam рассказывала, представляя с особым подчеркиванием или почти заговорщически как нечто новое или мало кому известное, так и запоминалось: как нечто особенное, редкостно-важное, имеющее быть специально отмеченным в памяти. Это была некая золотая бусина, отдаваемая нам по секрету, и потом уже сами мы, став преподавателями, рассказывали о том же так же, как будто делились золотыми бусинами, даже если речь шла всего лишь о правиле среднего рода или недосложившемся согласовании наклонений. Создаваемая В.И. атмосфера «свежести новизны» (как называла это Клара Петровна), то есть постоянного узнавания чего-то нового и удивительного, не только способствовала вниманию, но и делала сообщаемое – незабываемым.

На счет этой же целесообразной легкости и веселости можно отнести и шуточки-прибауточки, хохмочки и ужимочки, которыми пересыпались ее рассказы и реплики. Большая часть памятна всем, кто их слышал (иронические «филологическое чутье» и «радость узнавания», например). Это иногда становилось несколько изъезжено и подчас отдавало вульгарноватостью, но веселило и поддерживало легкость общения. Иногда тут был и некий методический смысл. Когда она облекала грамматическое правило в нарочито нарушенную, искривленную форму («в придаточном может ставиться оптатив, а может, и не обязательно»), то, хотя повторение этих оглупленных «формулировок» было, очевидно, не в рамках хорошего вкуса, зато они легко врезались в память, врезая вместе с собой и само правило. Было ли это сознательным обучающим приемом? Не знаю.

Был у В.И. и некий нехитрый артистизм. Кто видел, как она поглаживала себя ладонью по солнечному сплетению и сладким полушепотом говорила, что такое-то греческое слово связано с чувственным наслаждением, у того, я думаю, в сознании это слово останется связанным с наслаждением чувственным. Наиболее удачным проявлением артистизма было пародийно-сатирическое. При изучении второго склонения В.И. упомянула о том, что в прилагательных на -ikos ударение всегда на последнем слоге. Закрепить это сообщение она решила примером «от противного»: она изобразила, как ведущая слышанной ею недавно радиопередачи, объясняя происхождение слова «полемический», сказала, что оно происходит от греческого «полЕмикос». Трудно описать, как В.И. произнесла это «палЕмикэс» (с русскими редукциями). В этом были и Анна Шатилова, и Игорь Кириллов, и весь институт советских дикторов, ласково и умиротворенно, но уверенно и учительно сообщавших народу о том, что ему нужно и можно знать. В другой раз, насмехаясь над псевдоученым произношением «Крёз» вместо «Крез», она произнесла такое [ø], которое было еще смешнее, чем у «Альфрёда» в исполнении Эраста Гарина: в нем не было напряжения, а была вальяжность и легкость безмятежного полузнания.

В дополнение к методе у В.И. была еще и строгость – это помнят все. Общеизвестна ее система оценок от пяти до минус единицы («За гранью рационального!»). Незаслуженных хороших отметок она не ставила, и, насколько я могу судить, не одобряла тех, кто ставил[4]. Мне удалось заработать максимум 4+ (может, натяжечка в этом и была небольшая). На 5 контрольную работу при нас написала только одна девушка: как выяснилось потом, она уже училась на пятом курсе и написала с нами просто так, чтобы проверить себя. При нас и по отношению к нам уже не было тех баснословных выходок, которые устная летопись нашего отделения соединяет больше с Николаем Алексеевичем, но иногда и с ней: выбрасывания неопрятных тетрадей из окна, разрывания не удовлетворяющих требованиям вокабуляров, крика, изгнания из аудитории. Но возмущение, иногда раздражение, увещевания к тем, кого она считала неспособными, и призывы «соблюсти интеллектуальное достоинство» (никогда не понимал этого выражения) и перевестись на другое отделение, – это все было. Прибавим к тому и постоянное подчеркивание во-всем-особости греческого языка, его не-всем-посильности, необходимости непрестанно упражняться в нем на письме и вслух (ради ударения), все эти шпрюхи вроде «ничто так быстро не рассыпается, как греческий язык в голове» или «учить латинский язык нужно быстро – почему? – чтобы больше осталось времени на греческий» [5]. Все это имело, кроме очевидных положительных, и некоторые отрицательные последствия, но здесь писать о них не будем.

Чтобы завершить этот краткий очерк образа преподавания В.И., нужно сказать еще три вещи, и хотя бы упомянуть еще одну.

С самого начала, с самых первых уроков изложение греческой грамматики умело приправлялось элементарными сведениями из сравнительно-исторического языкознания. Так и вижу теперь, как В.И. начинает новую тему или отвлекается от разбора текста, поднимая вверх палец и устремляясь к доске с мелом: «В индоевропейском языке-основе…» Тут опять нужно было воспользоваться пресловутыми большими полями [6]. Конечно, изучение языка как такового ни в коей мере не подменялось исторической грамматикой (историко-грамматические сведения, сообщавшиеся В.И. в курсе греческого языка, по объему сопоставимы с теми, которые приводятся для латинского языка в гамматическом справочнике к учебнику Мирошенковой-Федорова, то есть не очень обширны), но привлечение данных из нее имело двойную пользу. С одной стороны, оно позволяло некоторые темы изложить одновременно компактнее, объемнее и осмысленнее, без умножения механических правил (вроде «растягиваний», «выпадений / вставлений» и т.п.). Во-вторых, расширяло наш кругозор в филологии и в лингвистике. Про деление языков на «кентум» и «сатэм», про архаичные черты литовского языка, про основную схему индоевропейского аблаута (конечно, на уровне младограмматики, без учета ларингальной теории; впрочем, и она упоминалась), про тематические гласные, про большинство фонетических процессов и законов (метатезу, заместительное удлинение, закон Грассмана и т.п.), как и про многое другое, мы впервые услышали именно во время занятий греческим, а не где-нибудь еще. Это было очень кстати: на семинарах по введению в языкознания для таких подробностей мало времени, а до курса собственно исторической грамматики греческого языка ждать было еще два года.

С самого же начала проводились параллели или отмечались различия с латинским языком. Общеизвестна максима о том, что филолог-классик стоит крепко, если крепко стоит на двух ногах, латинской и греческой, хотя на самом деле это, кажется, бывает нечасто. Метода В.И. включала в себя, хотя и в простейшем виде, опору сразу на эти две ноги: греческая грамматика пояснялась через сравнение с латинской и наоборот, выявлялось общее и различное; это способствовало и лучшему запоминанию, и лучшему пониманию общих закономерностей. Правда, в течение первого семестра В.И. успела сделать таких сопоставлений не очень много: сопоставлялись падежные функции, состав окончаний именных и глагольных, система и функции времен, употребление и строение инфинитивных конструкций, степень формализации в употреблении времен и наклонений в придаточных, кое-что еще, но, в общем, не много. Вообще, В.И. скучала по латинскому языку, Макс С. считал, что из-за того, что ей давно не приходилось его преподавать.

Кроме того, В.И. не забывала делать сопоставления древнего греческого языка с современным греческим. Кажется, она свободно на нем говорила, и мужем у нее, как известно, был грек. Новогреческая линия не была в ее преподавании навязчивой, но присутствовала, давала, так сказать, дополнительную историческую перспективу. На первом же занятии она начертила на доске длинную горизонтальную черту и разметила, где какой период греческого языка, как он называется, как соотносились (приблизительно) книжный и народно-разговорный язык в тот или иной период. А потом, на следующих занятиях, любила упоминать случаи, в которых особенно курьезно проявлялась судьба греческих слов, или с опережением программы рассказывать про судьбу приращения, конъюнктива и т.п. после конца древнегреческого периода. Кажется, только раз новогреческий язык сослужил ей злую службу: древнегреческое слово geranos «журавль» она произнесла и написала с ударением на последнем слоге, как в новогреческом, а не на первом, как в древнем. Тут виновата, наверное, популярность песни «Журавли» в новогреческом переводе Янниса Рицоса, которого В.И. знала лично. Ох, чего только не бывает на свете! Да, точно, имя Янниса Рицоса она упомянула уже на первых занятиях. Помнится, я даже после из любопытства взял в библиотеке сборник переводов из Рицоса, но читать это не смог. Два слова о Рицосе В.И. еще сказала уже в частных беседах. Рассказывала, как он рисовал тушью на камушках, балетной походкой ходил между высоких стопок книг, которыми был заставлен его дом, и как она из русофильства подарила ему детскую табуреточку, расписанную под хохлому. Он ее (табуреточку) ценил, поставил на нее цветы и показывал гостям с комментарием «rosiko» («русское»).

И последнее о преподавательских приемах В.И.: она много греческих и латинских текстов знала наизусть и от нас хотела добиться знания наизусть некоторого количества текстов. Важно отметить, что ее требование было от полноты собственных знаний: она хотела, чтобы мы знали то же, что знает она, и чтобы могли пользоваться запомненным так же свободно, а не просто требовала учить наизусть, как это делали некоторые другие (притом, что сами не очень знали). О выучивании я добавлю еще несколько слов позже, там, где речь пойдет уже о разговорах с В.И. вне стен университета.

 

Конец первой части

Часть вторая

 

Как-то раз, объясняя очередную тему, В.И. сказала, что такой-то материал мы будем изучать во втором семестре. И прибавила: «Но уже ohne mich». В группе, несомненно, были люди, которые немецкие слова понимали не хуже меня, но, оглядев аудиторию, я, как ни странно, не заметил, чтобы кто-то показал видом, что понял сказанное. В этот момент я окончательно убедился, что во втором семестре В.И. вести занятий у нас не будет.

У нее было два шуточных ответа на вопрос «как вы себя чувствуете»: «В пределах разумного» и «Субъективно – сносно, а объективно – по разному». Видимо, к началу 1991 г. пределы разумного были минованы, а субъективное самочувствие сблизилось с объективными показателями. Объясняя причины своего ухода, В.И. говорила, что среди прочего ее доконало наше здание – Первый гуманитарный корпус. В это легко поверить, когда вспомнишь, что большую часть осени и зимы его огромные, в три четверти стены, окна представляют вид серого, высокого и вместе с тем тяжелого неба. (В.И. говорила, что переезд в новое здание с Моховой был для тех, кто его пережил, своего рода границей эр.) В университете она появлялась уже только изредка, например, приходила на защиту дипломов того курса, где учились А.Г. Дунаев, А.И. Любжин, О.Д. Никитинский. Кажется, это был последний раз, когда мы ее видели intra muros.

Зато мы с Максом С. раза два или три приходили к ней домой. Макс тогда еще учился на курс старше. Он познакомился и сблизился с В.И., когда переводился с английского отделения на классическое. Она ему очень тогда помогла: во-первых, усиленно занималась с ним греческим, чтобы он сдал сессию вместе с классиками, во-вторых, просила за него Марину Леонтьевну (которая тогда была заместителем декана по учебной работе), чтобы от него не требовали исполнения всех тяжких условий для перевода. «Мальчик-то длинный, – сказала она Марине Леонтьевне (знаю со слов Макса), – но вытянуться-то не может». Это знакомство Макса с В.И. делало возможным визиты к ней. Мы пересекали парк 50-летия, пустыри и новые районы и попадали в Раменки, где жила В.И. (Говорили, что в доме напротив, через проспект, живет М.Л.)

В.И. делала нам кофе по-гречески и усаживала напротив себя, а потом начинались разговоры, воспоминания, рассказы. Беседа текла легко и быстро и длилась несколько часов: как я уже говорил, В.И. не приходилось вообще тянуть за язык; видимо, для преподавателя это все-таки полезное свойство. Разные разности, которые мне помнятся из тех разговоров (после которых прошло уже почти двадцать лет), вряд ли имеют значительную ценность, потому что подобное слышали и должны помнить многие в гораздо большем количестве и с большей подробностью, чем мы.

Трудно придумать, как оформить эту пеструю смесь, поэтому дальнейшее будет писаться без особого плана.

Конечно, В.И. вспоминала разные случаи из прошлого, например, как к юбилею С.И. Соболевского кафедра готовила поздравление. Заказали в мастерской музея гипсовую копию античного бюста (видимо, это был тот самый Зевс Отриколийский, о котором писал М.Л. Гаспаров[7]). Изготовили почетный венок, но за отсутствием лавра пришлось удовольствоваться лавровишней из ботанического сада. В.И. тут же сострила, что нужно прикрепить к лавровишневому венку предупреждающую бирку: «В суп не класть». (Ей вообще нравилась роль enfant terrible.) Кроме того, В.И. и ее подруга должны были приготовить сценку из комедии Аристофана – разговор двух женщин, похожий на начало «Лисистраты», точнее не помню.

Специально для этого пригласили режиссера. Но режиссер оказался из тех, о ком В.И. говорила: «Есть такие русские люди, которые легко записывают других русских людей в антисемиты». Когда В.И. и вторая участница сценки обменялись первыми репликами, изображая оживленные приветствия («Приветствую тебя, Калоника! – И тебе привет, Лисистрата!»), режиссер заметил им, что они разговаривают, как еврейские кумушки на базаре. То ли он не обратил внимания, то ли не счел нужным учитывать, что вторая испольнительница была еврейка[8]. После этого от услуг режиссера решили отказаться.

Не помню, была ли сценка показана Сергею Ивановичу. Во всяком случае, на праздновании перед ним извинялись, что не смогли подготовить сценку по-гречески. «А я бы все равно ничего не понял, – этот ответ большого знатока Аристофана В.И. воспроизвела с преуморительной старчески-отрешенной улыбкой, – Аристофана можно понять на слух, только если знаешь наизусть».

О знании текстов греческих и латинских наизусть – здесь уместно вернуться к этой теме, потому что в наших беседах она и этого касалась, – у В.И. было твердое мнение, что оно необходимо. При всяком случае она охотно цитировала большие и малые куски «из авторов». Она считала, что читать наизусть – единственный способ жить в древнем языке, на котором не говорят. Чаще всего она цитировала тут же припоминаемые фрагменты для иллюстрации того или иного правила, конструкции, оборота или фигуры речи. (Сколько всего нужного на первом курсе можно проиллюстрировать одним только Овидиевым «Omnia possideat, non possidet aera Minos». Четыре грамматические темы, как минимум, и две фигуры.) Нас В.И. хотела склонить к тому, чтобы мы не пренебрегали выучиванием хотя бы традиционных зубрилочек вроде «Вся Галлия разделена на три части…» и «У Дария и Парисатиды родились два сына…». Не раз бывало, что на занятиях, не дождавшись от отвечающего требуемого объяснения или примера, она восклицала: «Ксенофонт, на помощь!» – и показывала, что даже в начале первой главы «Анабасиса» можно найти обсуждаемое явление. От В.И. мы впервые услыхали и об изобразительных возможностях гекзаметра – с примером про коз и тюленей из Овидия. (Вообще-то, не очень яркий пример, мне кажется, куда лучше греческие гекзаметры про Сизифа. Но так было. Скорее всего, изображение «козочек» и тюленей интонацией и жестами компенсировало недостаток изобразительности в самом размере.)

Кроме этой прямой практической цели выучивания, была и другая, косвенная. Мне она не кажется важной, но В.И. казалась. Знание одних и тех же хрестоматийных текстов наизусть как бы скрепляет общность знающих, то есть прошедших начальный курс древних языков. В подтверждение этого В.И. рассказала, как однажды, когда она еще была студенткой или молодой преподавательницей, некий пожилой человек в троллейбусе (или трамвае?) увидел у нее в руках книжку с надписью «Ксенофонт. Анабасис» и тотчас воскликнул: «О! Ксенофонт! – а потом начал декламировать: – Дарейу кай Парюсатидос гигнонтай пайдес дюо, пресбютерос мен Артаксерксес, неотерос де Кюрос». Как будто встретились старые знакомые…

С этим в связи можно вспомнить еще одно суждение В.И.: о том, что первые тексты, читаемые при изучении древнего языка, должны быть хрестоматийны. Поэтому и хрестоматия к ее и Николая Алексеевича учебнику составлена большей частью и в первую очередь из хрестоматийнейших отрывков. (Ну, конечно, Н.А. не мог не включить туда свои, то есть Браччолиниевы, фацеции.) Положа руку на сердце, иногда усомнишься в том, нужнее ли всего и полезнее ли многого другого знать наизусть именно про состав племен, населявших древнюю Галлию, или про династические нелады в Персидской державе. Но таково было мнение В.И., ее уверенность в том что, как общие ценности, так и общеизвестные тексты составляют традицию, связующую поколения.

Таков же был ее подход к программе чтения у классиков: в первую голову более известное, потом остальное. Даже из более известного – сначала самое известное. Если Вергилий – то сначала «Энеида», а потом «Георгики». Однажды, отвечая на какой-то вопрос Макса, В.И. рассказала, что во время своего учения в университете ей так и не пришлось прочитать на латыни «Энеиду». В том году, когда подошла очередь ее группе читать Вергилия, Ф.А. Петровский решил отдохнуть от «Энеиды» и взялся со студентами за «Георгики». (Смутно помню слово «подстрочник», сказанное при этом. Может быть, Ф.А. готовил подстрочник «Георгик»?) Для В.И. это было большое разочарование. Ф.А. с интересом обсуждал земледельческие реалии, сохи, подсошники и отвалы с одной студенткой из «представителей колхозного крестьянства». А В.И. сидела и дулась от своей непричастности к происходящему (рассказывая это, она изобразила насупленную мину и тихое вырывание волос с досады.) «Энеиду» пришлось читать самостоятельно уже после университета.

Были воспоминания и о Радциге, а как же. В.И., как и все, кто знал С.И. Радцига, соглашалась, что в его лекциях по литературе и древностям было много рассказа и пересказа (то есть мало обобщений и анализа). Даже посмеялась над тем, как он экзаменовал ее по греческой литературе. Нужно было подробно пересказать содержание трагедии, и В.И. для скорости сократила пересказ реплик Кассандры, чтобы перейти к дальнейшему действию, но С.И. несколько раз останавливал ее: «Нет, а что же сказала в ответ Кассандра?» И не унялся до тех пор, пока В.И. не ответила: «А Кассадра сказала: Увы мне, увы!».

Но в этом отношении к «старикам» не было резкости, и в «пересказывательной» манере В.И. видела даже положительные стороны. Говорила: вот готовитесь сдавать античную литературу; все равно ведь не успеете прочесть все к экзамену – так полистайте учебник Радцига, будете хоть знать о чем в какой трагедии говорится. (По моим последующим наблюдениям, впрочем, с трагедиями дело обстоит вполне сносно: их часто и прочитывать успевают, даже с интересом. Хуже всего с прозой – исторической и философской.)

Словом, хотя В.И. и понимала все несовершенства прежних методов, она ценила – не преувеличивая – то хорошее, что было раньше. Это можно было бы продемонстрировать и ее отношением к курсу мифологии, и тем, что она говорила о принципах построения своего с Николаем Алексеевичем учебника. Для будущего же развития возлагала надежды, с одной стороны, на более раннюю и более глубокую специализацию студентов, а с другой стороны, на более активное усвоение достижений западной филологии. Второе мало-помалу происходит, про первое – трудно сказать. Из «молодых» она считала самым замечательным и много для кафедры обещающим А.А. Россиуса.

Некоторые имена филологов-классиков, живых и ушедших, я, конечно, впервые услыхал именно от В.И., даже если она упоминала их мимоходом. Точно помню, что от В.И. мне впервые пришлось услышать о Жюстине Севериновне Покровской, с таким комментарием: «Сказать, что она была хороший человек – значит, ничего не сказать». Прочитанные позднее воспоминания о Ж.С. согласовывались с этим мнением, особенно скупые, но теплые слова С.С. Аверницева, который, к его большой чести, умел отдать дань памяти не только «главным и славным», но и просто хорошим учителям.

Но и о живой тогда еще Кларе Петровне Полонской я, кажется, услышал впервые от В.И. Она многозначительно внушала нам, что если только представится возможность пройти школу Клары Петровны (то есть написать под ее руководством курсовую, дипломную работу), этим всенепременно нужно воспользоваться, что эта школа – единственная в своем роде. (А при этом ведь между ними значительные разногласия - и в жизни, и в методе.) Кстати, Макс исполнил завещанное и написал у К.П. курсовую за третий год. Не знаю уж про пользу, а некоторые неприятности это ему точно доставило. Я же побоялся Клары-Петровниных строгостей и тогда же написал курсовую о мотиве прихода весны в одах Горация у Натальи Андреевны Старостиной, с которой мы как раз в том году Горация читали. Опыт написания курсовой у Клары Петровны был несколько печальным также для некоторых других, но об этом уместнее будет написать, пожалуй, в воспоминаниях о ней.

Однажды речь зашла почему-то то ли об английском отделении, то ли о самой О.С. Ахмановой. В первый мой учебный год (1990–1991) она была еще жива и даже читала лекции для англистов – «введение в специальность». Несколько раз мне довелось наблюдать процесс препровождения уже очень дряхлой Ольги Сергеевны по коридору от английской кафедры до аудитории 1060 (где читались эти лекции) или обратно (это добрых двести метров, между прочим). Некоторые циничные студенты называли это «вынос святых мощей». С одной стороны ее поддерживает А.А. Липгарт, тогда еще студент четвертого курса, с другой стороны какой-нибудь преподаватель с их кафедры (Давыдов, например), оба в пиджаках. За ней идет вся свита профессоров и докторов, кто-то из них несет специальную подушечку – сиденье от стула. Это сиденье на время лекции клали на стол, поставленный перед слушателями, О.С. не то чтобы присаживалась, а опиралась на него и так, стоя, но с опорой, читала лекцию (видимо, усаживание и вставание были бы для нее более тяжкими, чем стояние).

Я даже дважды посетил эти лекции, мне они показались очень занимательными и забавными, несмотря на то состояние, в котором уже была О.С.. Забавно было, как она все время говорит по-английски, лишь изредка и скорее для создания некоторого комизма кидая несколько русский слов – да и это считалось делом, ранее неслыханным. (Приблизительные примеры: «Что такое перевод? Перевод это дрянь». «What is the Russian for bull’s eye? Яблочко? A small apple?» «What does that mean – составляет исключение? Составлять можно партию в вист». «And when I told him I could not read Swedish (или Danish), he said: Оленька, вы же германист, это же не суахили».) Произношение у нее было старческое, сквозь зубы, голос хриплый и глухой, но опознавательные признаки звуков, которые она считала важными, сохранялись и утрировались. [k] звучало наподобие кашля, гласный [з:] – с растягиванием губ до затылка, гласный [α:] – из недр и т.д.

Не нравилось мне только, как она обращается со своими коллегами, но это уж пусть сами англисты вспоминают, они видели больше примеров.

Вообще же мне казалось, что подобные лекции, такое разностороннее введение в специальность, с беседами, воспоминаниями, рассказами о смысле специальности и практикуемых в ней приемах, о почитаемых в ней ценностях, – были бы кстати и у нас. У нас лекции по введению в специальность, конечно, тоже были предусмотрены, но читал их И.М. Нахов, и это была такая тоска, что описать я ее не берусь: жалко было не только себя, но и штукатурку на стенах аудитории.

Предвижу вопрос не по теме: почему меня занесло на лекции Ахмановой. Ну, прежде всего, занесло любопытство. О них так смешно рассказывали мои друзья-англисты со второго курса. Потом, я ведь когда-то сам собирался поступать на английское отделение. И наконец – Ахманова, насколько я помню, была одной из двух относительных знаменитостей факультета, чьи имена мне были известны еще до поступления в университет. Второй была А.А. Тахо-Годи. Фамилия Тахо-Годи была мне известна потому, что ею было подписано предисловие к сокращенному изданию «Илиады» и «Одиссеи» в «Библиотеке школьника» (Гомер и его поэмы // Гомер. Илиада. Одиссея. Пер. В. В. Вересаева, коментарии А. А. Тахо-Годи. – М.: Просвещение, 1987). Правда, школьником я не знал, был ли автор предисловия мужчина или женщина, да и первые дни в университете не было у меня твердой уверенности. Только когда Людмила Павловна Поняева (наша преподавательница латыни) повела нас в Третьяковскую галерею на показ еще свежего тогда фильма «Лосев», после которого выступала Аза Алибековна, я воочию узрел, что это женщина. Ахманова же была мне, конечно, известна как автор кратких словарей, действительно очень хороших, по-моему, но я никакого понятия не имел о том, что это такая grande dame. Тем более ничего мне не было известно о других сторонах деятельности О.С.

Так вот, когда разговор коснулся О.С., Валентина Иосифовна довольно спокойно высказала мнение, которое мне еще не раз приходилось слышать: что Ахманова английскую кафедру «подняла», но потом сама же своей политикой довела до того, что ее, так сказать, коснулось увяданье. Но это было сказано между делом, как всем известное и никому не интересное. А вспомнить ей было важно другое. В незапамятные времена их обеих – В.И. и О.С. – включили в комитет по борьбе, если я не ошибаюсь, с космополитизмом. «Я сидела там вот так», – говорила В.И., опустив голову и закрыв ладонями лоб и глаза. И О.С. была единственная, по ее словам, на кого можно было поднять глаза и посмотреть без стыда, с пониманием – тогда и потом. Что за всем этим стоит – не знаю. Они умерли в одном и том же году, в одну и ту же «пору красных досок».

Остальные темы наших разговоров помнятся мне обрывками. Почему-то В.И. рассказывала о детстве, об Арбате до реконструкции Москвы, о своем школьном учителе русской словесности, который был мало того, что неучен, так еще и с дефектами дикции: говорил «Пу[θ]кин». Определение предложениям с однородными членами он дал такое: «Предложение с однородными членами – это такое, в котором можно поставить запятуя». После этого попросил привести пример предложения с однородными членами у одного детины-второгодника. (Второгодник сидел по два года в каждом классе и был такой здоровый, что если по пути из школы попадалась лужа, то брал Валентину Иосифовну под одну мышку, ее подружку – под вторую, и так переносил через лужу сразу двух.) Парень, подумав, «привел пример»: «Коза пасется на лугу». Возмущению учителя не было предела, при этом возмущало не столько отсутствие однородных членов, сколько попрание принципа: «А где же тут поставить запятуя!»

Были и другие разговоры: и о годах ее учения, и о литературе, и о театре. Всего этого мне уже не собрать из клочков, но сами клочки когда-нибудь тоже можно записать.

Недавно читал я интервью с Н.А. Федоровым, там он упоминает, что систематического преподавания западноевропейской литературы у них «на классике» не было, когда они были студентами. О том же говорила и В.И.. Только на каком-то старшем курсе устроили спецкурс по Флоберу, и преподаватель целый семестр рассказывал про «Мадам Бовари»: решил-де, что хватит с них, с классиков. В результате – а может быть, и в знак протеста – ни один зачетный реферат не был написан про «Мадам Бовари». В.И. писала про «Саламбо». (У нас уже была зарубежная литература, впервые после долгого перерыва именно на нашу группу на третьем курсе обрушились эти страшные списки, которые приучают студентов к скорочтению, поверхностному взгяду и обманыванию преподавателей. Впрочем, и Светлана Ильинична, читавшая нам Средние века и Возрождение с маньеризмом, и Наталья Тиграновна, читавшая барокко и классицизм, были к нам еще милостивы.)

Вот вспомнилось еще, что В.И. показывала нам книжечку А. Меня «Как читать Библию» и даже дала мне почитать, только под честное слово, что я верну. Я вернул в следующий раз, не дочитав до конца, мне не понравилось. (Некоторые другие его книги, которые я читал позже и в которых виднее были его таланты, были гораздо лучше, конечно.) В.И. говорила, что за несколько дней до убийства о.А., она как раз шла буквально по тем же местам в Семхозе, только еще и в темноте, и думала: «Вот тут возьмут и укокошат – пикнуть не успеешь».

Было бы небезынтересно вспомнить, как мы в первом нашем семестре чуть не всем отделением (преподаватели и студенты) пошли на постановку «Илиады», которую привез какой-то итальянский театр и показывал на Таганке. Постановка была очень авангардная, местами яркая, даже красивая. О ней в другой раз стоит рассказать подробнее, если вспомнится. Как ни странно, на следующий день В.И. на занятии сказала, что ей спектакль понравился. «Я для себя решила: полюблю авангард – и полюбила», а потом объяснила почему. Кстати, мнение о том, что филологи-классики обычно не любят и не понимают современного искусства, хотя и имеет под собой некоторые основания, в целом неверно. Самый классичный филолог-классик нашей кафедры, например, одновременно и самый большой любитель современного искусства. Он даже писал довольно абстрактные картины, а книгу свою (по содержанию – превосходную) оформил переплетом в таком современном вкусе, что чернее ночи и страшней разрухи.

 

 

***

 

Смерть В.И. 16 декабря 1991 г. была для меня первой в сознательном моем возрасте утратой близкого человека. Мои родные были еще почти все живы, а умершие умерли давно и вдали и были похоронены не у меня на глазах. Теперь же  впервые предстояло увидеть человека, с которым я общался и даже приятельствовал, – в гробу.

От подъезда 1-го гум. корпуса на отпевание отправился автобус, на который взяли и нас. (Наверное, это деканат организовал, за что нельзя не поблагодарить его.) Помню, как усаживались в автобус М.Л. Ремнева и А.Ч. Козаржевский. Они беседовали, любезничали, М.Л. говорила, что пора бы А.Ч. и у нас на факультете что-нибудь почитать. Видимо, имелись в виду какие-нибудь просветительские лекции, которыми он славился. А.Ч. говорил, что согласен, а то-де развелось всяких Флярковских, которые присваивают себе роль просветителей (передаю только общий смысл). Автобус поехал в Кузнецы, в Никольскую церковь, где я до этого не бывал. Отпевание было в левом приделе, Введенском.

В гробу лежащая, В.И. не была похожа на себя живую. Я бы ее не узнал. Щеки несколько расплылись в стороны и книзу, сомкнутый рот казался большим, на нем виделся мне какой-то слабый налет страдания (конечно, все это могло просто казаться). На лбу был погребальный венчик, волосы аккуратно скрыты белым платом. В этом обличии Валентину Иосифовну было видеть очень странно: она была из тех, кого легче представить в фетровой шляпе, чем в платке. Тело под покрывалом казалось уж очень маленьким и легким (в последующие годы я понял, что именно так всегда и бывает).

Само отпевание помню очень смутно. Кажется, оно было долгим, впрочем, так могло мне показаться с непривычки: до этого мне на отпеваниях быть не приходилось. Помню, я отметил повторение без счету слов «научи мя оправданием твоим», которые я тогда уж не знаю как понимал при тогдашних моих скудных познаниях в церковнославянском. Службу вел о. Валентин Асмус. О его отце, известном Валентине Фердинандовиче, которого В.И. знала лично, она говорила, что это был самый интеллигентный человек в университете («не говоря уже о том философском факультете», – прибавляла она тоном «ну вы же понимаете», так как имела в виду «тот» философский факультет) и все говорил с придыханиями. Сам о. Валентин уже учился у нее на классическом отделении, то уходя, то восстанавливаясь. («У него были искания», – поясняла В.И.) [9] Было много учеников В.И. и коллег. Но надгробных речей никаких я не помню почему-то. Вообще от таких событий иногда в памяти остаются какие-то пустяки. Например, что Федя К. подпалил свечкой пальто И.М. Нахову, который стоял впереди него (случайно, конечно).

После чина прощания гроб, как водится, с пением вынесли из церкви и отнесли в автобус. На кладбище я не поехал. Может быть, речи были там.

 

 

***

 

Вместо эпилога расскажу случай, о котором рассказывал уже несколько раз. Но кто-то, может, не слышал/не читал, и потом очень уж смешной случай: я в нем действовал с обмякшей волей и помутненным сознанием, и тем забавнее.

Зимой  1997 г. в поселке под одним северным городом меня сбил выскочивший сзади из-за поворота микроавтобус. Он ударил меня лобовым стеклом в затылок, причем лобовое стекло разбилось, а на затылке только кожа порвалась. Это правда, даже если выглядит, как чудо. (На мне, впрочем, была кроликовая шапка. Может, конечно, и стекло было уже надтреснутое…) Удар был такой сильный, что я НИЧЕГО не почувствовал и даже не заметил, видимо, отключился в долю секунды. Но когда мне, лежащему на снегу и постепенно приходящему в чувство и сознание, друзья стали объяснять, чтó произошло, то я подумал, что удар, приведший к не менее чем двадцатиминутной потере сознания, мог отшибить часть памяти насовсем, и решил ее на всякий случай проверить.

Сначала проверил, помню ли свое имя, отчество, фамилию и дату рождения. Помнил.

Потом проверил, помню ли фамилию, имя и отчество бабушки по матери. Помнил.

Потом решил проверить, помню ли основные формы глаголов «мантано» (узнавать, учиться) и «блоско» (приходить). Почему мне в голову пришли именно эти глаголы? Не потому ли, что их формы объяснила нам уже В.И. (c некоторым опережением программы)? «Мантано» – вообще первый глагол, все основные формы которого нам пришлось выучить; им открывались наши глагольные тетради. Основные формы «блоско» В.И. привлекала для примера эпентезы согласного и чередования полной ступени корня с нулевой; кроме того, причастие от этого глагола есть в выражении «Молон лабе» (приди и возьми), а про него тоже она нам рассказывала.

Формы глаголов, оказалось,  я тоже помнил:

мантано-матесомай-эматон-мематека,

блоско-молумай-эмолон-мемблока.

 

Жить еще можно было как-нибудь.

 

 

 

Начато в субботу 28 февраля или в воскресенье 29 февраля

и завершено в пятницу 19 марта 2010 года

в Москве.

 

С.А. Степанцов

Примечания

[1]  Отнимем еще две недели, проведенные на картошке.

[2] Все равно, конечно, любое соприкосновение с греческим языком было восторгом, и он, видимо, заслонял от нас паскудство подобных «средств обучения», да и всего нашего положения. Со страниц любого пособия сразу глядело волшебство: все эти греческие буквы и непонятные правила письма и ударения, не говоря уж о словах. Ведь для большинства из нас это было все совершенно новое. Помню, как Таня Васильева (моя однокашница, а не историк философии, конечно) стояла в коридоре с греческой книгой и тетрадью в руках, мелко сотрясала ими и с возведением очей горе и упоенным мотанием головой говорила, что теперь она поняла: греческий язык для нее самое-самое на свете…

[3] А что Кибрик говорит, это еще проверить нужно.

[4] Сниходительнейшую М.Г., например: "Вся работа исчеркана красным, а в конце оценка - хорошо".

[5] Или вот еще такое мнение, высказанное в частном разговоре: что греческому языку нужно начинать учить мальчиков не старше двадцати.

[6] Это называлось "делать заделы". Потом перед курсом, скажем, исторической грамматики смотришь, что у тебя на полях по греческому языку, - и видишь: у тебя большой задел по исторической грамматике.

[7] Вполне может быть, что либо в рассказе В.И., либо в моей памяти смешались разные юбилеи.

[8] Только что пришло соображение: а не могла ли то быть Сесиль Яковлевна Шейнман-Топштейн, с которой В.И. вместе училась? Нужно было бы расспросить, кто еще помнит этот рассказ.

[9] Н.А. Старостина рассказала мне вот такую подробность. Во время отпевания к ней подошла некая женщина, работающая в храме, и спросила: кто была покойная о. Валентину? Родственница? Н.А. ответила, что не родственница, а преподавательница. «Ох, как он ее отпевает!» – продолжала изумляться женщина.